Приведен в исполнение... [Повести] - Гелий Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же луч света прорвался в темную жизнь Глебова: позвонил Жиленский. «Вы… из тюрьмы?» — глупо спросил Глебов. Он не собирался шутить, видимо, так спросилось, от растерянности, что ли… «Я дома, приезжайте». Это был удивительный рассказ, в него не то чтобы трудно — невозможно было поверить, но Жиленский рассказывал с юмором, смешками, в его тоне не было ни малейшей обиды, только бесконечные презрения, и Глебов перестал сомневаться. Сначала, чтобы не испугать, Жиленскому ничего не сказали, а просто пригласили на допрос. Как и положено, попытались выяснить в деталях взаимоотношения с продавцами. Подлили горчицы: вы же интеллигентный человек, эти же… У одной изъят самовар из чистого серебра в одиннадцать килограммов весом! Одиннадцать тысяч граммов, по два рубля за грамм, итого имеем двадцать две тысячи рублей! Ну откуда у продавца комиссионного может быть такой самовар? От бабушки? Коню понятно — смошенничала, мерзавка, получила в продажу как бы мельхиоровый, за триста рублей, разглядела клеймо — и обогатилась. «А приемщица — дура?» — «Не понимаете… Что ж, ладно…» Привели продавщицу и приемщицу, и каждая начала уличать Жиленского в даче взятки. «Помните, вы мне дали 10 рублей за фигурку — мейсенской работы, XVIII век, на руке не было большого пальца, на ноге — отбит кусок сапога, она поэтому стоила всего 20 рублей?» Жиленский попросил протокол изъятия вещей, его тщательно просмотрели — такой фигурки не было. «Значит, вы ее продали или сменяли». — «Кому, когда?» — «Установим». — «Тогда — Бог в помощь. Только логично ли за двадцатирублевую фигурку платить 10 рублей?» Вторая утверждала, что получила взятку за то, что оценила бронзовую люстру Жиленского вдвое. Снова просмотрели протокол, люстра нашлась, Жиленский попытался выяснить, каким образом она оказалась в наличии, если была продана, приемщица опустила глаза: «Не знаю». Расшифровали каракули в квитанции магазина, оказалось, что у люстры не хватает одного рожка. «За что же вы ее оценили вдвое?» — «Не знаю». Женщин увели, следователь допросил Жиленского в качестве обвиняемого и объявил с нескрываемым торжеством, что мерой пресечения избирается содержание под стражей. «Но ведь вы ничего не доказали?» — «Докажем. У нас теперь много времени». Конвоировал Коркин, по дороге игриво толкнул в бок, улыбнулся: «Георгий Михайлович, вы среди этих — единственный духовный человек. Остальные — материалисты. Деньги любят, вещи больше жизни, а вам, смотрю, на все наплевать». — «Это оттого, Алексей Егорович, что я человек верующий. Вот вы меня в тюрьму отправляете, а я оттуда, может, святым выйду?» — «Шутите?» — «Нисколько. И моя вера спасет меня, не сомневайтесь». — «Вы, значит, религиозный фанатик? Ничего себе… На самом деле в Бога веруете или… дурака валяете?» — «На самом деле». — «Да ведь Бога — нет!» — «А это для кого как… Вы ж мучайтесь. Мой Бог — моя совесть, вот и все». — «Так ведь это — ерунда! А я-то думал…»
На этом радости не закончились — позвонил Горяинов и захлебываясь сообщил, что обе женщины освобождены. Неужели лед тронулся? На всякий случай Глебов связался с Татищиной: «Ваша работа?» — «Какая разница? Кстати, паспорта тоже вернули. Какой у вас телефон?» Глебов назвал, и она повесила трубку.
…Все это напоминало переход через улицу — белая полоса, черная… Утром приехал Ромберг; вид у него был самый разнесчастный, прямо с порога он закричал, что при обыске у него пропали две японские фигурки слоновой кости — нецке, — потеряться не могли, явная кража. «Дурак я, ничего не соображал после их ухода!» И другое: кто-то позвонил директору института и сказал, что у него, Ромберга, нездоровые настроения, нечестные источники дохода и следует подумать — нужно и можно ли направлять такого работника в заграничные командировки: увезет что-нибудь из Союза ценное, что-нибудь привезет, и ладно, если порнографию, а то ведь и другое, возможно, враждебное… «И что директор?» — «Вызвал, сказал, что готов рассказать об этом разговоре где угодно, а я решил идти в горком. Я прав?» — «Правы, только учтите, что инсинуатор откажется от своих слов, даже если его установят».
Возникали разного рода подробности, и одна из них заключалась в том, что Лагид, навесив на все оставшиеся рюмки, бокалы и кубки картонные бирки с номером, происхождением и ценой, привез их к Управлению. Вышел Коркин, посмотрел ненавистно: «Зачем это вы, Виктор Борисович, внимание привлекаете? Напрасно… — Он деланно зевнул. — Не позволим». Лагид пожал плечами: «Что вы, Алексей Егорович, я помочь хочу, все же я антиквариатом всю жизнь занимаюсь». — «Ну, вы нашей эрудиции знать не можете». — «А это? — Лагид вытащил из баула кубок, на тулове золотела надпись латинскими буквами: „Виват тутти Иоанн Антонович“. — А вот и письмо музея», — развернул лист бумаги. «Если вы согласны с оценкой…» — прочитал Коркин и вытянул губы трубочкой: — Ну, раз уж вы его привезли, я скажу: мы вашу честность проверяли. Ладно, я доложу руководству, тогда и решим. — Коркин оглянулся и, приблизившись к Лагиду вплотную, подмигнул заговорщицки: — А… кто этот, Иоанн Антонович? Рассказывая эту историю, Жиленский ни разу не улыбнулся и только в самом конце не удержался: «Стыдно это все… Стыдно и гадко. А то вот еще: все наши вещи милиция оценила, и, представьте себе, — я владелец состояния на сумму в триста тысяч. Ничего?» Глебов покачал головой: «Напрасно иронизируете. Они не в бирюльки играют. Доложат куда надо, что у вас такие деньги…» — «Вещи».
— «Это все равно. Никто не будет вникать». Жиленский улыбнулся чуть заметно: «Глебов, я эти вещи приобрел на круг за две-три тысячи, вы же знаете, как все мы собирали свои сокровища… Разве в шестидесятом или даже семидесятом это стоило дорого? Ничего… Бог даст, разберутся…» — «Бог ничего не даст».
Пришла с работы Лена, швырнула папку: «Представляешь, заказали очерк по школьной реформе, так автор рассказал, как съездил к родственникам в Калининскую область, пообщался с детишками, сделал им „агусеньки“, из чего и заключил, что реформа сурово необходима, представляешь? Ты только послушай: „Едва косые лучи восходящего солнца коснулись искрящегося снега, завуч школы-интерната № 5 заслуженный учитель РСФСР Виктор Иванович Зуев вышел на крыльцо школы и начал руководить зарядкой учеников“. Каково? А директор говорит: у меня, говорит, Елена Алексеевна, других писателей для вас нет. Товарищ Бондарев нам не напишет, работайте. Представляешь?» Глебов долго ее успокаивал, понимая, впрочем, что работа ее бессмысленна и безысходна, потому что охотно печатают тех, кто далек от социальных коллизий, но не дай Бог, если захочет автор «глаголом жечь…». Годы пройдут, прежде чем что-либо изменится, если изменится вообще. «А заведующий редакцией только портреты меняет на стене. — Лена горестно пожала плечами. — Вспомни Гоголя — два типа писателей в „Мертвых душах“…»
К вечеру поехали на дачу к Ромбергам, то был зеленый островок на окраине города, чудом сохранившийся, с голубой гладью водных заводей и огромными соснами, вековыми, наверное. И тишина обрушилась — немыслимая, первозданная, как будто не было рядом огромного города с тяжелым смогом и бесконечным уличным шумом, гулом — точнее, который никогда не исчезает и который поэтому перестаешь замечать. Дачи здесь были кооперативные, на общем участке, их построили в незапамятные времена участники революции, давно уже, впрочем, умершие, теперь здесь жили наследники, и наследники наследников, и просто случайные люди. «А как вы здесь оказались?» — не выдержал Глебов. «Дед…» — коротко бросил Ромберг, и Глебов больше не спрашивал, потому что вдруг догадался, что именно этот дачный поселок некогда стал предметом литературного исследования — страсти, интриги, любовь и ненависть, удивительное и прекрасное прошлое и не менее удивительное настоящее, не такое, к сожалению, прекрасное. И, словно догадавшись о мыслях Глебова, Ромберг вытянул руку: «А вот его дача, мы ведь даже приятельствовали, он был чуть старше. Знаете, едва умер — тривиальный аппендицит, — жена — в больницу, у него, знаете ли, вторая жена была, редактор одной из книг, а родная дочь — в городскую квартиру, вещи вывозить, чтобы мачехе не достались… Так-то вот…» Глебов молчал, Лена махнула рукой: «Не трогайте его, он теперь витает. Навитается и придет». Ромберг рассказал о своем визите в горком, результат был неутешителен: если и возможно будет что-либо проверить, прояснить, обнаружить виновных, то не прежде, нежели дело будет закончено. «Инструктор слушал мрачно, не опровергал, не спорил, поверил, видимо… Но — развел руками… наберитесь, говорит, терпения. Показываю ему партбилет, спрашиваю: могу я на такую зарплату и гонорары жить честно и прекрасно? Без вопроса, отвечает. Почему же милиция? А мы ее, говорит, спросим. Только несколько позже. На том и расстались».
Домой вернулись поздно, по дороге Лена размышляла о судьбе, предназначении и роли личности в истории. Пошутила: «Получается, что „трамвайный“ принцип — не высовываться — неприемлем, а что делать? Голову подставлять?» — «Некрасова помнишь? — Глебов спросил серьезно, без тени усмешки. — Миленький мой, мы ведь не минуточку живем здесь, и, прости за пафос, это ведь наша родина, страна наша, болеющая и страдающая, чего же спрашивать, как быть?»